философия шизоидного Тела

Аватар пользователя Дмитрий Косой
Систематизация и связи
Онтология

Автор скорее играет в философию, ничего не внося своего, иначе бы не отделял язык от индивида и его философии, и рассуждая о науке автор сам впадает в её бредовое состояние научности и позитивности. Это и доказывает что философия не подвержена рассмотрению со стороны, а только со стороны языка философа, а значит философские или научные измышления пустое, если не принимаешь единое Тела как целое языка.

Об эрозии и высмеивании единичного или исключительного возвещал еще «Человек без свойств» Роберта Музиля: «…может быть, как раз обыватель-то и предчувствует начало огромного, нового, коллективного, муравьиного героизма?». В самом деле, пришествие этого муравьиного общества совпало с появлением масс, которые первыми подпали под действие обезличивающей рациональности. Поток расширялся. Он достиг управленцев, отвечающих за работу всего аппарата, руководителей и специалистов, поглощенных системой, которой они управляли; наконец, он захватил свободные профессии, которые считались защищенными от него, и возвышенные души литераторов и художников. В своих водах он кружит и рассеивает произведения, некогда существовавшие сами по себе, а теперь ставшие каплями в море или превратившиеся в метафоры языкового рассеивания, которое больше не имеет автора, но становится потоком дискурса или бесконечным цитированием другого.
«Каждый» и «Никто»
Конечно, подобное происходило и раньше, но тогда организующим началом была та общность, которая создавалась «общими» безумием или смертью, но не обезличивающей технической рациональностью. Так, на заре Нового времени, в XVI веке, обычный человек появляется вместе со знаками общего несчастья, над которым он смеется.

Обычный человек не просто репрезентирован в литературе, он разыгрывает сам текст, делает это в тексте и с помощью текста и, сверх того, заставляет поверить в универсальный характер особого места, откуда ведется безумная речь (discours) ученой мудрости. Он - одновременно кошмар или философская мечта гуманистической иронии и видимость референциального (общая история), которое делает письмо заслуживающим доверия, заставляя рассказывать «каждого» о своем смешном несчастье. Но когда элитарное письмо использует «вульгарного» говорящего в качестве личины метаязыка, говорящего о себе самом, оно также позволяет нам видеть то, что вытесняет письмо из его привилегированной позиции и вытягивает за его собственные пределы - в сферу Другого, который уже не Бог и не Муза, но аноним. Блуждание письма за пределами своего собственного места оказывается намечено этим обычным человеком, метафорой и отрицанием сомнения, преследующего письмо, призраком его «тщеты», загадочной фигурой связи, которую оно поддерживает со всеми, с утратой возможности освобождения и со смертью.

Эксперт и философ
Аналитический путь, который надо проделать, состоит, при первом приближении, в том, чтобы вернуть научные практики и языки на их родину, everyday life, повседневную жизнь. Это возвращение, сегодня заявляющее о себе все более настойчиво, парадоксальным образом является также отдалением от дисциплин, строгость которых измеряется четкостью их границ. С тех пор как научность обеспечила себе свои прежние и ныне присваиваемые места за счет рациональных проектов, способных устанавливать свои собственные процедуры, свои формальные объекты и условия их фальсификации, с тех пор как она была основана как множественность ограниченных и различных полей, короче, с тех пор как она перестала быть теологической, она конституировала целое как свой остаток и этот остаток стал тем, что мы называем культурой.

За счет этого разрыва организуется современность. Этот разрыв членит современность на научные и господствующие изолированные образования, выступающие на фоне повседневных «сопротивлений» и символизаций, несводимых к работе мышления. Даже если амбиция «науки» состоит в том, чтобы захватить этот «остаток», начиная с тех пространств, где действует власть нашего знания, даже если, подготавливая завершение строительства этой империи, процедуры распознавания уже позволяют инвентаризировать пограничные районы, связывая таким образом свет и тьму, - разрыв, который научные институции произвели между искусственными языками регулируемой оперативности и речевыми модусами общества, не перестает быть источником войн или компромиссов. Эта линия разрыва, которая, впрочем, неустойчива, остается стратегической позицией в битвах за то, чтобы увеличивать или ставить под сомнение власть техник над социальными практиками. Она отделяет искусственные языки, которые связывают процедуры специфицированных форм знания, от естественных языков, которые организуют общую деятельность по означиванию.

Некоторые из этих споров (которые касаются именно отношения каждой из наук к культуре) могут быть прояснены, а их возможные итоги обозначены через рассмотрение двух персонажей, любопытным образом схожих и противостоящих друг другу, сталкивающихся лицом к лицу: эксперта и философа. Каждый из них выполняет задачу по осуществлению медиации между знанием и обществом, первый - постольку, поскольку вводит свою специализацию в более широкую и сложную область социополитических решений, второй - поскольку он вновь устанавливает значимость общих вопросов для каждой специальной области (математики, логики, психиатрии, истории и так далее). В случае эксперта его компетенция превращается в социальную власть; в случае философа банальные вопросы становятся принципом подозрения в поле специализации. Амбивалентная связь (то взаимное притяжение, то отталкивание), которую философ поддерживает с экспертом, часто, как кажется, определяет его процедуры: иногда философские проекты с завистью ориентируются на реализацию с помощью экспертов своей древней утопии (состоящей в том, чтобы поддерживать во имя специфической научности доступ к общим проблемам), иногда, сокрушенные историей, но продолжающие свое сопротивление, эти проекты перестают интересоваться тем, что было у них отнято наукой, чтобы сопровождать субъекта, вчерашнего короля, преследуемого сегодня технократическим обществом, в его изгнание (о воспоминания! о символическая трансгрессия! о царство бессознательного!).

Действительно, эксперты множатся в этом обществе настолько, что становятся обобщенной фигурой, разрывающейся между требованием растущей специализации и требованием коммуникации, которая становится все более необходимой. Эксперт устраняет (и некоторым образом замещает) философа, вчерашнего специалиста в области универсального. Но его успех не является столь уж зримым. В эксперте закон повышения производительности, требующий специфических предписаний (условие эффективности), и социальный закон, требующий циркуляции (форма обмена), приходят в противоречие. Конечно, каждый специалист все больше принуждается быть также и экспертом, то есть переводчиком и транслятором своей компетенции в другие поля. Это очевидно проявляется даже внутри самих научных лабораторий: как только речь идет о том, чтобы выносить суждения о целях, продвижении или финансировании, эксперты вмешиваются «во имя» - но в то же время за его пределами - своего особого опыта. Как им удается переходить от своей техники - языка, над которым они утвердили свою власть и который регулирует их дискурс, - к более общему языку других ситуаций? Они делают это за счет любопытной операции, позволяющей «конвертировать» компетенцию во власть. Компетенция обменивается на власть. В конечном итоге, чем больше эксперт имеет власти, тем меньше он имеет компетенции, вплоть до того момента, когда его запас компетенции исчерпывается, как энергия, необходимая для того, чтобы двигатель начал работать. В ходе этой конверсии он сохраняет свою компетенцию (он должен либо действительно иметь ее, либо убедить остальных, что он ее имеет), но он лишается компетенции, которой обладает, по мере того как его власть распространяется все дальше и он оказывается за пределами своей исходной орбиты под давлением общественных требований и/или политической ответственности. Таков (всеобщий?) парадокс власти: ей приписывается знание, но этого знания ей как раз и не хватает там, где власть осуществляется. Она неотделима от «злоупотребления знанием» - и этот факт, вероятно, необходимо признать в качестве следствия социального закона, лишающего индивида его компетенции, чтобы устанавливать или восстанавливать капитал компетенции коллективной, то есть общего правдоподобия.

Поскольку эксперт не может ограничиваться тем, что он знает, он высказывается по праву того места, которое предоставляет ему его специальность. Таким образом, он вписывает себя и одновременно оказывается вписан в общий порядок, где специализация в качестве правила и иерархически упорядочивающей практики экономической продуктивности обретает ценность инициации. Чтобы с успехом подчиниться этой инициационной практике, он может о вопросах, посторонних его технической компетенции, но отнюдь не власти, которую он приобрел через нее, властно держать речь, которая является теперь уже не функцией знания, но функцией социально-экономического порядка. Он говорит в качестве обычного человека, который может получить власть в обмен на знание, как получают плату за работу. Он вписывает себя в общий язык практик, где перепроизводство власти ведет к ее обесцениванию, поскольку ее всегда получают больше при обмене на равное или меньшее количество компетенции. Но когда он продолжает верить или заставлять других верить в то, что он действует в качестве ученого, эксперт смешивает социальное место и специализированный дискурс. Он принимает одно за другое: это qui pro quo. Он недооценивает тот порядок, который репрезентирует. Он больше не знает того, что говорит. Только некоторые, долгое время считавшие себя экспертами, говорящими на научном языке, пробуждаются от своих грез и внезапно осознают, что, подобно коту Феликсу из старого мультфильма, они уже несколько мгновений идут по воздуху, оторвавшись от почвы науки. Их дискурс, получивший свои полномочия благодаря науке, был только обычным языком тактических игр, разворачивающихся между экономической и символической властью.

Мы подчинены обычному языку, хотя и не отождествляем себя с ним. Словно оказавшись на корабле дураков, мы лишены обзора и целостного видения. Это «проза мира», о которой говорил Мерло-Понти. Она охватывает все дискурсы даже в том случае, если многообразие человеческого опыта не сводится к тому, что оно может о нем сказать. Чтобы конституировать себя, научное знание позволяет себе о ней забыть, и философии верят, что господствуют над ней, чтобы наделить себя властью о ней судить. С этой точки зрения ни те ни другие не касаются философского вопроса, без конца переоткрываемого за счет того «порыва», который «побуждает человека к тому, чтобы наталкиваться на границы языка». Витгенштейн заново вводит этот язык как в философию, которая приняла его в качестве формального объекта, но приписывает себе мнимое господство над ним, так и в науки, которые его исключили, чтобы обеспечить себе эффективное господство.
Он изменяет таким образом место анализа, отныне определенное универсальностью, которая тождественна с подчинением обыденному употреблению. Это изменение места изменяет статус дискурса. «Будучи пойман» внутри обыденного языка, философ больше не имеет собственного или присваиваемого себе места. Для него недоступна любая позиция господства. Анализирующий дискурс и анализируемый «объект» имеют один и тот же статус: тот и другой организуются деятельностью, которую они обнаруживают, определены правилами, которых они не устанавливают и не могут четко осознать, и в равной мере рассеяны в различных способах функционирования (Витгенштейн хотел, чтобы само его произведение состояло только из фрагментов), вписаны в структуру, где каждый может в свою очередь «взывать» к другой инстанции, цитировать ее и ссылаться на нее. Осуществляется постоянный обмен между отдельными местами. Философская или научная привилегия теряется в обыденном. В качестве следствия эта потеря приводит к упразднению истин. Из какого привилегированного места они могли бы получать свое значение? Таким образом, будут существовать факты, которые больше не являются истинами. Инфляция последних контролируется, если и не обуздывается, критикой мест власти, где факты превращаются в истины. Выявляя их там, где смешиваются бессмысленность и власть, Витгенштейн пытается свести эти истины к лингвистическим фактам и к тому, что в этих фактах отсылает к невысказываемой или «мистической» внешней стороне языка.
Можно связать эту позицию с растущей у Витгенштейна значимостью лингвистического поведения и употребления. Рассуждать о языке «изнутри» обыденного языка, не имея возможности «обозревать» его, наблюдать с удаленной позиции, - значит схватывать его как ряд практик, в которые мы вовлечены и через которые действует проза мира. Таким образом, анализ будет представлять собой «всматривание в работу нашего языка». Следовательно, он обречен воспроизводить рассеивание, которое подвергает фрагментации любую систему. Но, стремясь «уточнить морфологию использования» выражений, то есть рассмотреть их «области использования» и «описать формы», он может «распознать» различные модусы функционирования повседневного, управляемого «прагматическими правилами», которые сами зависят от «форм жизни».
Современная историчность
В разработке этого анализа […] Витгенштейн, несомненно, многим обязан той философской традиции, с которой он познакомился в Кембридже. От Кука Уилсона до Джорджа Эдварда Мура и Джона Лэнгшо Остина она была сосредоточена на «способах говорения» (ways of speaking) обыденного или повседневного языка (ordinary или everyday language) до такой степени, что программа Остина состояла в том, чтобы «выслеживать мелочи обыденного языка», что принесло ему репутацию «апостола обыденного языка» (Витгенштейн). Для такого подхода были предложены несколько оснований, которые также имеют к нам отношение: 1. Обычные способы говорения не имеют эквивалентностей в философских дискурсах, и они не могут быть переведены в эти дискурсы, поскольку гораздо более насыщенны, чем эти последние; 2. Они составляют резерв «различий» и «соединений», накопленных историческим опытом и хранящихся в повседневной речи; 3. В качестве лингвистических практик они обнаруживают логические сложности, о которых не подозревают научные формализации.
Но эти в некотором смысле профессиональные обмены не могут заслонить первый исторический контекст, с которым связана мысль Витгенштейна. Я выделяю здесь три аспекта, которые имеют показательную значимость. Во-первых, параллельно той реакции, которая вдохновляет Адольфа Лооса написать «Преступление и украшение», книгу, отстаивающую функционалистскую строгость в противовес декоративному упадку Вены, или тому, что, возбуждает клиническую иронию наблюдений Музиля над Каканией, у Витгенштейна имеется почти что янсенистское «отвращение» к «обманчивой» привлекательности и «журналистскому» блеску «прогнившей культуры» и «болтовни», напоминающее отношение этих авторов. «Чистота» и сдержанность присущи стилю участия в современной истории, философской политики культуры. Критическое возвращение обыденного, каким его понимает Витгенштейн, должно разрушить все виды риторических ухищрений, связанных с властью, которая создает иерархии, и бессмыслицей, которая обладает властью.
Другая, не менее поразительная аналогия: благодаря опыту инженера, а затем математика, у Витгенштейна, подобно музилевскому Ульриху, человеку без свойств, были вторая попытка и третья попытка, «самая важная». Он тоже обладал «какими-то дольками нового способа думать и чувствовать» и видел, как «столь сильная поначалу картина нового» распадалась «на все более многочисленные частности». Точно так же «он мог бы обратиться разве что к философии». Но Витгенштейн, как и Ульрих, в поле «подходящего применения своим способностям», сохранял «удивительную ясность», которую обострил научный метод - соединяя таким образом методологическую строгость с уважением к его объекту. В отличие от дискурса эксперта, Витгенштейн не извлекает выгоды из знания, обменивая его на право говорить от его имени; он сохраняет его требовательность, а не его господство.
Наконец, эта наука обыденного может быть определена через тройную инаковость: инаковость специалиста (и крупного буржуа) по отношению к общей жизни, инаковость ученого по отношению к философии и, наконец, инаковость немца по отношению к повседневному английскому языку (в котором он так никогда и не обосновался). Эта ситуация сопоставима с ситуацией этнолога и историка, но гораздо более радикальна. В этих ненамеренных способах быть чужим вне своего собственного дома (как путешественник или архивариус) Витгенштейн видит метафоры инаковых аналитических процедур внутри самого языка, который их окружает. «Философствуя [то есть когда мы работаем в месте, которое является «только философским», прозой мира. - М. де С.], мы уподобляемся дикарям, примитивным людям, которые слышат выражения цивилизованных людей, дают им неверные толкования и затем извлекают из своего толкования страннейшие выводы». Это уже не позиция профессионалов, считающих себя цивилизованными людьми среди дикарей; скорее это позиция, которая состоит в том, чтобы быть чужим у себя дома, «дикарем» посреди обыденной культуры, потерявшимся в сложностях понимания общего и само собой разумеющегося. И поскольку «невозможно» выйти за пределы этого языка, как и невозможно найти другое место, откуда можно его интерпретировать, поскольку не существует ложных и истинных интерпретаций, а только одни иллюзорные интерпретации, поскольку в итоге выхода не существует, остается тот факт, что мы чужие изнутри при отсутствии наружного и должны в обыденном языке постоянно «наталкиваться на его границы» - положение, близкое к фрейдовской позиции, за тем исключением, что Витгенштейн не позволяет себе использовать референт бессознательного, чтобы обозначить эту инаковость «у себя дома».
Благодаря этим характеристикам, этот фрагментированный и строгий корпус витгенштейновских текстов предоставляет философский набросок современной науки об обыденном. Не входя в детали его тезисов, мы должны сопоставить эту модель, взятую в качестве теоретической гипотезы, с позитивным вкладом «гуманитарных наук» (социологии, этнографии, истории и так далее) в знание об обыденной культуре.
http://www.nlobooks.ru/…/r…/nz-online/619/620/624/index.html Мишель де Серто. Общее место: обыденный язык

Связанные материалы Тип
политэкономия либерал-фашизма Дмитрий Косой Запись
мышление и абсолют Дмитрий Косой Запись
шизоидное толпы Дмитрий Косой Запись
гендер и политика Дмитрий Косой Запись
убийство политика Дмитрий Косой Запись